Модели и ситуации
Отрывок из поэмы
Осыпается сложного леса пустая прозрачная схема.
Шелестит по краям и приходит в негодность листва.
Вдоль дороги пустой провисает неслышная лемма
телеграфных прямых, от которых болит голова.
Разрушается воздух, нарушаются длинные связи
между контуром и неудавшимся смыслом цветка.
И сама под себя наугад заползает река,
а потом шелестит, и они совпадают по фазе.
Электрический ветер завязан пустыми узлами,
и на красной земле, если срезать поверхностный слой,
корабельные сосны привинчены снизу болтами
с покосившейся шляпкой и забившейся глиной резьбой.
И как только в окне два ряда отштампованных елок
пролетят, я увижу: у речки на правом боку
в непролазной грязи шевелится рабочий поселок
и кирпичный заводик с малюсенькой дыркой в боку.
Что с того, что я не был там только одиннадцать лет?
У дороги осенний лесок так же чист и подробен.
В нем осталась дыра на том месте, где Колька Жадобин
у ночного костра мне отлил из свинца пистолет.
Там жена моя вяжет на длинном и скучном диване.
Там невеста моя на пустом табурете сидит.
Там бредет моя мать то по грудь, то по пояс в тумане,
и в окошко мой внук сквозь разрушенный воздух глядит.
Я там умер вчера. И до ужаса слышно мне было,
как по твердой дороге рабочая лошадь прошла,
и я слышал, как в ней, когда в гору она заходила,
лошадиная сила вращалась, как бензопила.
* * *
Когда наугад расщепляется код,
как, сдвоившись над моментальным проходом,
мучительно гений плывет над народом
к табличке с мигающей надписью «вход»!
Любые системы вмещаются в код.
Большие участки кодируют с ходу,
ночной механизмик свистит за комодом,
и в белой душе расцветает диод.
Вот маленький сад. А за ним — огород.
Как сильно с периодом около года
взлетала черемуха за огородом,
большая и белая, как водород!
К вопросу о длине взгляда
Как замеряют рост идущим на войну,
как ходит взад-вперед рейсшина параллельно,
так этот длинный взгляд, приделанный к окну,
поддерживает мир по принципу кронштейна.
Потусторонний взгляд. Им обладал Эйнштейн.
Хотя, конечно, в чем достоинство Эйнштейна?
Он, как пустой стакан, перевернул кронштейн,
ничуть не изменив конструкции кронштейна.
Мир продолжал стоять. Как прежде — на китах.
Но нам важней сам факт существованья взгляда.
А уж потом все то, что видит он впотьмах.
Важна его длина. Длина пустого взгляда.
С ним можно подбегать к колодцу за водой.
Но с ним нельзя идти сдавать макулатуру.
И если погрузить весь торс в мускулатуру,
то этот длинный взгляд исчезнет сам собой.
Отсюда сам собой рождается наш взгляд
на поднятый вопрос длины пустого взгляда,
что сумма белых длин, где каждая есть — взгляд,
равна одной длине, длине пустого взгляда.
…Поддерживает мир. Чтоб плоскость городов
стояла на весу как жесткая система.
Пустой кинотеатр. И днище гастронома.
И веток метроном, забытый между стен.
* * *
Уже его рука по локоть в теореме
и тонет до плеча, но страха нет, пока
достаточно в часах античного песка,
равно как и рабов в классической галере.
Еще полным-полно в запасниках вина.
Полным-полно богов в прогретой атмосфере,
и таинство прямой, где каждому — по вере,
воспринимается как кривизна…
* * *
Устав висеть на турнике,
ушла, а руки — позабыла.
И там, где кончились перила,
остановилась в тупике.
Уже по грудь в тугом песке,
империя вокруг басила,
смеркался день, живот знобило,
и глаз, как чудный лепесток,
дождем и снегом заносило…
И наклоняясь, как попить,
и принужденно улыбаясь,
бризантная и золотая,
кого здесь, Господи,
любить?..
* * *
Когда, совпав с отверстиями гроз,
заклинят междометия воды,
белые тяжелые сады
вращаются, как жидкий паровоз,
замкните схему пачкой папирос,
где «Беломор» похож на амперметр.
О, как равновелик и перламутров
на небесах начавшийся митоз!
Я говорю, что я затем и рос
и нажимал на смутные педали,
чтоб, наконец, свинтил свои детали
сей влажный сад
в одну из нужных поз.
Сопряжение окружностей
Входим в соприкосновенье,
две системы сопрягая,
ваши правила спряженья
до предела напрягая.
Есть ведь правила сближенья.
Как-то все должно случиться,
по каким-нибудь таблицам,
как таблицам умноженья,
где известно нахожденье
неизвестных на орбите.
Есть какие-то границы
меж парами и туманом.
Или мы – микрочастицы,
чьи параметры туманны?
В этой точке сон не длится:
слишком скорость музыкальна.
Мы не можем раздвоиться,
цель на метод замыкая.
И вопрос стоит резонно
в фиолетовых ночах:
вы поэты иль пижоны
в вельветовых штанах?
* * *
Горизонтальная страна.
Определительные — мимо.
Здесь вечно несоизмеримы
диагональ
и сторона.
У дома сад.
Квадрат окна.
Снег валит по диагоналям.
А завтра будет в кучу свален
там, где другая сторона.
Ведь существует сатана
из углублений готовален.
Сегодня гений — гениален.
Но он не помнит ни хрена.
Все верно, друг мой.
Пей — до дна.
У дома сад. Шумит — как хочет.
И кто поймет, чего со сна
он там бормочет…
Фрагмент
Когда директор спать ушел
и заморозились плафоны,
взбесившись, со стола на стол
перелетают телефоны.
А за окошком, где торчат
деревьев черных камертоны
и лопаются электроны,
и ветки тонкие горчат,
сухие, черные вороны
кричат,
качаются,
кричат…
* * *
Неопознанный летающий объект,
ты зачем летаешь, неопознан,
над народом, без того нервозным
по причине скверных сигарет?
Уважай строительный объект.
Не виси над нашим огородом.
Или хочешь к бомбам водородным
прицениться? Так у нас их нет…
Может, проникаешь в интеллект?
Только не проникни в нашу тайну.
Вот жена моя заходит в спальню — |
Неопознанный
Летающий
Объект.
Песенка альпиниста
Карабкайся и пой.
Барахтайся и веруй.
И прижимай рукой
разрезанную вену.
Карабкайся и пой
Барахтайся и веруй,
что сам ты не такой,
как все на карусели.
Барахтайся, ломай,
карабкайся — и — вену.
И пальцем прижимай
разрезанную веру.
Разрезанную пой.
Удачно раскромсали,
затем, чтоб не такой,
как все на карусели.
Печальный прогноз другу
Нас разыграют, как по нотам,
одних — по тем, других — по этим.
Ты станешь ярым патриотом,
я — замечательным поэтом.
И зашагаем по пустотам,
как по начищенным паркетам,
и кто-то спросит нас: а кто там
всегда скрывается за этим?
Но мы как будто не заметим,
и, наклоняясь по субботам
уже над высохшим заветом,
не будем сдерживать зевоты.
И нам не выбиться из круга,
где мы с газетных разворотов
будем подмигивать друг другу,
уже совсем как идиоты.
* * *
Человек похож на термопару:
если слева чуточку нагреть,
развернется справа для удара…
Дальше не положено смотреть.
Даже если все переиначить —
прислонится к твоему плечу
в позе, приспособленной для плача…
Дальше тоже видеть не хочу.
* * *
Природа антисоциальна.
В природе все наоборот.
Она пуста и идеальна,
и застывает идиот
у разведенного моста,
когда он крикнет разведенно,
и звук летит до горизонта
и сохраняет форму рта.
* * *
Процесс сокращенья дробей
16 8 4 2
– – – –
8 4 2 1 …
сегодня настолько подробен,
что лес (он под корень подрублен)
кричит вдоль дороги: – Добей!
Опять же проблема корней.
И сумрачный куб корневища.
И косо стучат топорища
и с каждым ударом слабей.
И не достигают корней.
И тут еще просятся брови…
Но все-таки в самой основе –
Бог знает каких степеней.
А мы? Пробиваясь сквозь тьму
и чувствуя что-то под нами,
срастаемся где-то корнями –
нож – в ножны,
«один к одному».
1
–
1
* * *
Колю дрова
напротив бензоколонки.
Меня смущает столь откровенное сопоставление
полена, поставленного на попа,
и «кола» в «колонке».
Я пытаюсь вогнать между ними клин,
я весь горю,
размахиваюсь,
химичу:
– Дровоколонка!
Но с каждым ударом меня сносит влево,
и я становлюсь все дровее и дровее.
* * *
Мне нравятся два слова:
«панорама» и «гальванопластика».
Ты остришь по этому поводу
и, листая телепрограмму,
попадаешь в расставленную мною.
И пачка «Беломора», поставленная на попа,
снова напоминает гальванометр,
и ты остришь без всякого повода,
что можно плыть и без помощи расчески
из коммунальной ванной
к созвездию Волосы Вероники.
Ярмарка
Взлетает косолапый самолетик
и вертится в спортивных небесах.
То замолчит, как стрелка на весах,
то запоет, как пуля на излете.
Пропеллер — маг и косточка в компоте,
и крепдешин, разорванный в ушах.
Ушли на дно. Туда, где вечный шах;
в себя, как вечный двигатель в работе.
Упали друг на друга. Без рубах.
В пространстве между костью и собакой
вселенная — не больше бензобака
и теплая, как море или пах.
* * *
Благословенно воскресение,
когда за сдвоенными рамами
начнется медленное трение
над подсыхающими ранами.
Разноименные поверхности.
Как два вихляющихся поезда.
На вираже для достоверности
как бы согнувшиеся в поясе.
И ветки движутся серьезные,
как будто в кровь артериальную
преображается венозная,
пройдя сосуды вертикальные,
и междометия прилежные,
как будто профили медальные,
и окончания падежные,
вдохнув пространства минимальные.
Как по касательным сомнительным,
как по сомнительным касательным,
внезапно вздрогнут в именительном,
уже притянутые дательным…
Ах, металлическим числительным
по направляющим старательным,
что время снова станет длительным
и обязательным…
* * *
Урок естествознания лежал,
подробно уничтоженный на карте,
а для других отверстий в коридоре
большие окончания несли.
Был весь процесс продуман до конца,
и мы сидели, умные, как греки.
За рисованьем шло чистописанье,
а на труду лепили огурцы…
А вечером уборщицы в тиши
переставляли рамки междометий,
и старческие «охи» или вздохи
слышны были
на разных
полюсах…
* * *
Был педагог медлительный и старый.
А по утрам старательный и хмурый.
Принес два новых перпендикуляра,
и это называлось физкультурой.
Физической культурой.
Теплый день
был назван «всесоюзною линейкой».
За рисованьем шло чистописанье,
а на труду — лепили огурцы.
* * *
В простой оберточной бумаге,
обыкновенной бандеролью,
где за ночь вымокшие флаги
висят отвесно и небольно.
И звуки, мыслящие в шаге,
продавят в тягостном веселье
шероховатости бумаги
невозмутимой нонпарелью.
Мы этот голос не сломали.
И по-другому не умели.
На бледно-голубой эмали,
какая мыслима в апреле…
* * *
Косыми щитами дождей
заставлены лица людей,
больница и зданье райкома,
где снизу деревьев оскома,
а сверху — портреты вождей
заставленыплотнымщитом
каквинныйотделгастронома
икакпредисловиемктому
«Всемирнойистории»том
заставлен, заброшен, забыт,
и воет, как сброшенный с крыши,
вчерашний, зажравшийся, пышный
и бешеный палеолит.
Уставишься втеодолит
урвавсреди ночикусочек —
ондышитбуш уетклокочет
клокочетбу шуеткипит
…м ы ж м е м н а с е д ь м ы х с к о р о с т я х…
…в б а р а н к у в ц е п и в ш и с ь н о г т я м и…
…и в д р у г о т к л ю ч а е т с я п а м я т ь…
…н а ч ь и х – т о т я ж е л ы х к о с т я х…
Я вздрогну и спрыгну с коня,
и гляну на правую руку,
когда, улыбаясь, как сука,
ОПРИЧНИК ПОЙДЕТ НА МЕНЯ.
* * *
В.Д.
На Бога, погруженного в материю,
действует выталкивающая сила,
равная крику зарезанных младенцев.
* * *
Процесс приближенья к столу
сродни ожиданию пытки.
Сродни продеванию нитки
в задергавшуюся иглу.
По рельсу, лучу, по ковру,
Ко рву по ковровой дорожке.
– Но только не рвись, пока врешься.
– О Господи, я и не вру.
А мальчик, продолжив игру,
кричит из-за стула: — Сдаешься?
Но только не врись, пока рвешься.
– О Господи, я и не рву.
* * *
Т. З.
Висят на лоджии, как ей
взбрело повесить в понедельник,
футболка, джинсы, легкий тельник,
трусы, похожие на клей.
И все болтается не в лад,
как этот полдень бестолковый.
От водолазки до носков и
обратно мучается взгляд…
Хокку
Я окна открыл.
Пусть ветер гуляет по комнатам,
как центробежный насос.
* * *
Жаркий полдень.
Бутылку вина
ворую в универсаме.
* * *
Зачем ты рискуешь магазином и душистой папироской?
Искришь на солнце, как голубятни, дрожа,
остришь, как на точильном круге стальная полоска,
приближающаяся по форме к форме стального ножа.
Зачем ты заигрываешь с большевиками?
Как собака обнюхивает забор, обнюхиваешь
тибетский гороскоп.
Руки свои, вцепившиеся в ворот рубашки,
отрываешь другими своими руками,
заглядываешь в револьверное дуло,
как в калейдоскоп.
Уже доказана теорема Эйлера.
Поверхностное натяжение стягивает пространство
в холерные бунты,
складывается складками на мундире ефрейтора.
Втыкаются в кладбище пикирующие кресты.
И тебе не спится в астральных твоих сферах
потому, что совесть — это не вектор, а перпендикуляр,
восставленный к вектору…
И тебя притягивает «Елисеевский»,
гостиница «Советская», бывший ресторан «Яр».
* * *
И рация во сне, и греки в Фермопилах,
подробный пересказ, помноженный кнутом,
в винительных кустах,
в сомнительных стропилах,
в снежинке за окном.
Так трескается лед, смерзаются и длятся
охапки хвороста и вертикальные углы.
В компасе не живут, и у Декарта злятся,
летят из-под пилы…
Дума
Лимон — сейсмограф солнечной системы.
Поля в припадке бешеной клубники.
Дрожит пчела, пробитая навылет,
и яблоко осеннее кислит.
Свет отдыхает в глубине дилеммы,
через скакалку прыгает на стыке
валентных связей, сбитых на коленках,
и со стыда, как бабочка, горит.
И по сварному шву инвариантов
пчела бредет в гремящей стратосфере,
завязывает бантиком пространство,
на вход и выход ставит часовых.
Она на вкус разводит дуэлянтов,
косит в арифметическом примере,
и взадпятки не сходится с ответом,
копя остаток в кольцах поршневых.
Она нектаром смазана и маслом.
Ее ни дождь не сносит и ни ветер,
она в бутылку лезет без бутылки
и раскрывает ножик без ножа.
И головой в критическую массу
она уходит, складывая веер,
она берет копилку из копилки,
с ежом петлю готовит на ужа.
И на боку в декартовой модели
лежит на полосатеньком матрасе,
она не ставит крестик или нолик,
но крест и ноль рисует на траве.
Она семь тел выстраивает в теле,
ее каркас подвешен на каркасе,
и роль ее — ни шарик и ни ролик,
ей можно кол тесать на голове.
Она не может сесть в чужие санки,
хватается за бабку и за дедку,
она хоть зубы покладет на полку,
но любит всех до глубины души.
Как говорил какой-то Встанька Ваньке,
сегодня хрен намного слаще редьки,
в колеса палкам можно ставить елки,
а ушки на макушке хороши.
Вселенная, разъятая на части,
не оставляет места для вопроса.
Две девственницы схожи, как две капли,
а жизнь и смерть — как масло и вода.
В метро пустом, как выпитая чаша,
уже наган прирос к бедру матроса,
и, собирая речь свою по капле,
я повторяю, словно провода:
какой бы раб ни вышел на галеру,
какую бы с нас шкуру ни спускали,
какое бы здесь время ни взбесилось,
какой бы мне портвейн ни поднесли,
какую бы ни выдумали веру,
какие бы посуды ни летали
и сколько бы чертей ни уместилось
на кончике останкинской иглы,
в пространстве между пробкой и бутылкой,
в зазоре между костью и собакой,
еще вполне достаточно зазора
в пространстве между ниткой и иглой,
в зазоре между пулей и затылком,
в просторе между телом и рубахой,
где человек идет по косогору,
укушенный змеей, пчелой…
* * *
Иерониму Босху, изобретателю прожектора
1
Я смотрю на тебя из настолько глубоких могил,
что мой взгляд, прежде чем до тебя добежать, раздвоится.
Мы сейчас, как всегда, разыграем комедию в лицах.
Тебя не было вовсе, и, значит, я тоже не был.
Мы не существовали в неслышной возне хромосом,
в этом солнце большом или в белой большой протоплазме.
Нас еще до сих пор обвиняют в подобном маразме,
в первобытном бульоне карауля с поднятым веслом.
Мы сейчас, как всегда, попытаемся снова свести
траектории тел. Вот условие первого хода:
если высветишь ты близлежащий участок пути,
я тебя назову существительным женского рода.
Я, конечно, найду в этом хламе, летящем в глаза,
надлежащий конфликт, отвечающий заданной схеме.
Так, всплывая со дна, треугольник к своей теореме
прилипает навечно. Тебя надо еще доказать.
Тебя надо увешать каким-то набором морфем
(в ослепительной форме осы заблудившийся морфий),
чтоб узнали тебя, каждый раз в соответственной форме,
обладатели тел. Взгляд вернулся к начальной строфе…
Я смотрю на тебя из настолько далеких… Игра
продолжается. Ход из меня прорастет, как бойница.
Уберите конвой. Мы играем комедию в лицах.
Я сидел на горе, нарисованной там, где гора.
2
Я сидел на горе, нарисованной там, где гора.
У меня под ногой (когда плюну — на них попаду)
шли толпой бегуны в непролазном и синем аду,
и, как тонкие вши, шевелились на них номера.
У меня за спиной шелестел нарисованный рай,
и по краю его, то трубя, то звеня за версту,
это ангел проплыл или новенький, чистый трамвай,
словно мальчик косой с металлической трубкой во рту.
И пустая рука повернет, как антенну, алтарь,
и внутри побредет сам с собой совместившийся сын,
заблудившийся в мокром и дряблом строенье осин,
как развернутый ветром бумажный хоккейный вратарь.
Кто сейчас расчленит этот сложный язык и простой,
этот сложенный вдвое и втрое, на винт теоремы
намотавшийся смысл. Всей длиной, шириной, высотой
этот встроенный в ум и устроенный ужас системы.
Вот болезненный знак: прогрессирует ад.
Концентрический холод к тебе подступает кругами.
Я смотрю на тебя — загибается взгляд,
и кусает свой собственный хвост. И в затылок стучит сапогами.
И в орущем табло застревают последние дни.
И бегущий олень зафиксирован в мерзлом полене.
Выплывая со дна, подо льдом годовое кольцо растолкни —
он сойдется опять. И поставит тебя на колени,
где трехмерный колодец не стоит плевка,
Пифагор по колени в грязи, и секущая плоскость татар.
В этом мире косом существует прямой пистолетный удар,
Но, однако, и он не прямей, чем прямая кишка.
И в пустых небесах небоскреб только небо скребет,
так же как волкодав никогда не задавит пустынного волка,
и когда в это мясо и рубку (я слово забыл)
попадет твой хребет —
пропоет твоя глотка.
3
В кустах раздвинут соловей.
Над ними вертится звезда.
В болоте стиснута вода,
как трансформатор силовой.
Летит луна над головой,
на пустыре горит прожектор
и ограничивает сектор,
откуда подан угловой.
* * *
А. П.
1
Между солнцем горящим и спичкой здесь нет разногласий.
Если путь до звезды, из которой ты только возник,
подчиняется просто количеству стертых балясин,
мы споткнулись уже, слава Богу, на первой из них.
Я бы магнием стал, ты бы кальцием в веточке высох,
сократился на нет, по колени ушел в домино,
заострился в иголке, в золе, в концентрических осах,
я бы крысу убил, поглупел, я бы снялся в кино…
В вертикальных углах, в героической их канители
этот взгляд мимо цели и миниатюрный разгром…
Сон встает на ребро, обнажаются мели:
полупьяный даос, парадокс близнецов, ход конем.
2
Дорога выходит из леса,
и снова во весь разворот:
еврейский погром разновесов,
разнузданный теннисный корт.
И снова двоичная смута
у входа встает на ребро.
Невидимой астмой раздуто
бетонное горло метро.
Бессмысленней жаберной щели,
страшней, чем в иконе оклад,
они безобразней гантели
и гуще шеренги солдат.
Налево пойдешь — как нагайка
огреет сквозняк новостей.
Направо — опять контрогайка
срезает резьбу до костей.
Я вычерпал душу до глины,
до черных астральных пружин,
чтоб вычислить две половины
и выйти один на один
с таким оголтелым китайцем,
что, сколько уже ни крути, —
не вычерпать, как ни пытайся,
блестящую стрелку в груди.
Не выправить пьяного жеста,
включенного, как метроном,
не сдвинуться с этого места.
Чтоб мне провалиться на нем.
* * *
Двоятся и пляшут и скачут со стен
зеленые цифры, пульсируют стены.
С размаху и сразу мутируют гены,
бессмысленно хлопая, как автоген.
И только потом раздвоится рефрен.
Большую колоду тасуют со сцены.
Крестовая дама выходит из пены,
и пена полощется возле колен.
Спи, хан половецкий, в своем ковыле.
Все пьяны и сыты, набиты карманы.
Зарубки на дереве светят в тумане,
как черточки не вертикальной шкале.
* * *
«Печатными буквами пишут доносы».
Закрою глаза и к утру успокоюсь,
что все-таки смог этот мальчик курносый
назад отразить громыхающий конус.
Сгоревшие в танках вдыхают цветы.
Владелец тарана глядит с этикеток.
По паркам культуры стада статуэток
куда-то бредут, раздвигая кусты.
О, как я люблю этот гипсовый шок
и запрограммированное уродство,
где гладкого глаза пустой лепесток
гвоздем проковырян для пущего сходства.
Люблю этих мыслей железобетон
и эту глобальную архитектуру,
которую можно лишь спьяну иль сдуру
принять за ракету или за трон.
В ней только животный болезненный страх
гнездится в гранитной химере размаха,
где словно титана распахнутый пах
дымится ущелье отвесного мрака.
…Наверное, смог, если там, где делить
положено на два больничное слово,
я смог, отделяя одно от другого,
одно от другого совсем отделить.
Дай Бог нам здоровья до смерти дожить,
до старости длинной, до длинного слова,
легко ковыляя от слова до слова,
дай Бог нам здоровья до смерти дожить.
* * *
На перронах, продутых насквозь,
на исхлестанных снегом вокзалах
мне мерещилась, воображалась
всепронизывающая ось.
Эта тема преступна, как трость,
если где-то стучат костылями.
Это детский наив пластилина,
если рядом слоновая кость.
Эта тема в сумятице каст,
одиноко летя над кустами,
оседает, как снег, между нами
и становится твердой, как наст.
Это мой примелькавшийся гость
вперемежку с другими гостями
в коридоре мерцает костями
и не вешает шляпы на гвоздь.
И, слетая, как с дерева лист,
лист бумаги поет и отважен.
Стих написан, отточен и всажен,
словно гвоздь, пробивающий кисть.
И распнутая в каждой строке,
эта схема в другом воскресает;
и смеющийся мальчик шагает,
шляпку гвоздика сжав в кулаке.
* * *
Погружай нас в огонь или воду,
деформируя плоскость листа, —
мы своей не изменим природы
и такого строения рта.
Разбери и свинти наугад,
вынимая деталь из детали, —
мы останемся как и стояли,
отклонившись немного назад.
Даже если на десять кусков
это тело разрезать сумеют,
я уверен, что тоже сумею
длинно выплюнуть черную кровь
и срастись, как срастаются змеи,
изогнувшись в дугу.
И тогда
снова выгнуться телом холодным:
мы свободны,
свободны,
свободны.
И свободными будем всегда.
Из камчатской тетради
На брюхе, как солнце, — участок оленя.
И спины пробиты таким же ядром.
А самый тяжелый, проткнутый ведром,
накормит собак — и уснет на ступенях.
Так, бросив под ноги пустой телескоп,
пируют коряки в снегу у конторы,
и, медленно плавая, узкие взоры,
как длинные рыбы, уходят в сугроб.
Черкни строганинки и свистни ножом…
Наш дом примагничен к железной дороге.
В одном направлении наши дороги,
а ваши читаются как палиндром.
Сюжетные стихи
Проскользнув через створки манжет,
козырнув независимым жестом,
отзываясь условленным свистом,
по бумаге запрыгал сюжет.
Это провинциальный парад,
это град барабанит по жести.
Все в порядке. Мы празднуем вместе
целых десять линейных подряд.
И прощелкав газетный квадрат
по длине разворота «Известий»
и легко повернувшись на месте,
хороводик влетает назад.
Он вернется, никчемный сюжет,
теоремой, как шпага, отвесной,
телеграммой с одним неизвестным,
где уже вместо «игрека» — «зет».
* * *
Паром — большая этажерка.
И мысли — задом наперед,
когда последняя проверка
как гвозди в планку нас вобьет.
И как картавил молоток,
считая бритые затылки,
так и остались бескозырки
стоять чуть-чуть наискосок.
* * *
1
Когда мне будет восемьдесят лет,
то есть, когда я не смогу подняться
без посторонней помощи с того
сооруженья, наподобье стула,
а говоря иначе, туалет
когда в моем сознанье превратится
в мучительное место для прогулок
вдвоем с сиделкой, внуком или с тем,
кто забредет случайно, спутав номер
квартиры, ибо восемьдесят лет —
приличный срок, чтоб медленно, как мухи,
твои друзья былые передохли,
тем более что смерть — не только факт
простой биологической кончины,
так вот, когда угрюмый и больной
с отвисшей нижнею губой
(да, непременно нижней и отвисшей),
в легчайших завитках из-под рубанка
на хлипком кривошипе головы
(хоть обработка этого устройства
приема информации в моем
опять же этом тягостном устройстве
всегда ассоциировалась с
махательным движеньем дровосека),
я так смогу на циферблат часов,
густеющих под наведенным взглядом,
смотреть, что каждый зреющий щелчок
в старательном и твердом механизме
корпускулярных, чистых шестеренок
способен будет в углубленьях меж
старательно покусывающих
травинку бледной временной оси
зубцов и зубчиков
предполагать наличье,
о, сколь угодно длинного пути
в пространстве между двух отвесных пиков
по наугад провисшему шпагату
для акробата или для канато…
канатопроходимца с длинной палкой,
в легчайших завитках из-под рубанка
на хлипком кривошипе головы,
вот уж тогда смогу я, дребезжа
безвольной чайной ложечкой в стакане,
как будто иллюстрируя процесс
рождения галактик или же
развития по некоей спирали,
хотя она не будет восходить,
но медленно завинчиваться в
темнеющее донышко сосуда
с насильно выдавленным солнышком на нем,
если, конечно, к этим временам
не осенят стеклянного сеченья
блаженным знаком качества, тогда
займусь я самым пошлым и почетным
занятием, и медленная дробь
в сознании моем зашевелится
(так в школе мы старательно сливали
нагревшуюся жидкость из сосуда
и вычисляли коэффициент,
и действие вершилось на глазах,
полезность и тепло отождествлялись).
И, проведя неровную черту,
я ужаснусь той пыли на предметах
в числителе, когда душевный пыл
так широко и длинно растечется,
заполнив основанье отношенья
последнего к тому, что быть должно
по другим соображеньям первым.
2
Итак, я буду думать о весах,
то задирая голову, как мальчик,
пустивший змея, то взирая вниз,
облокотясь на край, как на карниз,
вернее, это чаша, что внизу,
и будет, в общем, старческим балконом,
где буду я не то чтоб заключенным,
но все-таки как в стойло заключен.
И как она, вернее, о, как он
прямолинейно, с небольшим наклоном,
растущим сообразно приближенью
громадного и злого коромысла,
как будто к смыслу этого движенья,
к отвесной линии, опять же для того (!)
и предусмотренной, чтобы весы не лгали,
а говоря по-нашему, чтоб чаша
и пролетала без задержки вверх,
так он и будет, как какой-то перст,
взлетать все выше, выше до тех пор,
пока совсем внизу не очутится
и превратится в полюс или как
в знак противоположного заряда
все то, что где-то и могло случиться,
но для чего уже совсем не надо
подкладывать ни жару, ни души,
ни дергать змея за пустую нитку,
поскольку нитка совпадет с отвесом,
как мы договорились, и, конечно,
все это будет называться смертью…
3
Но прежде чем…
* * *
Ночь эта — теплая, как радиатор.
В ночи такие, такого масштаба,
я забываю, что я гениален, —
лирика душит, как пьяная баба.
Звезды стоят неподвижно и слабо.
Свет их резиновый спилен и свален.
То неприступен — то в доску лоялен,
как на погонах начальника штаба.
Распространяя себя, как кроссворд,
к темному пирсу идет пароход.
* * *
Бесконечен этот поезд.
На стоянках просыпаясь,
наблюдатели — по пояс,
но — свалиться опасаясь.
Бесконечен этот поиск.
В мифологии копаясь,
обнаруживаем — полюс,
но хватаемся — за парус.
Помолитесь на дорогу,
от стоянок отрекаясь.
Нету Бога, кроме Бога,
и пророк его — «Икарус».
Полезай на третий ярус
и внуши своим соседям,
что сегодня мы приедем
в оглушительную ясность.
* * *
Невозмутимы размеры души.
Непроходимы ее каракумы.
Слева сличают какие-то шкалы,
справа орут — заблудились в глуши.
А наверху, в напряженной тиши,
греки ученые с негой во взоре,
сидя на скалах, в Эгейское море
точат тяжелые карандаши.
Невозмутимы размеры души.
Благословенны ее коридоры.
Пока доберешься от горя до горя —
в нужном отделе нет ни души.
Существовать — на какие шиши?
Деньги проезжены в таксомоторе.
Только и молишь в случайной квартире:
все забери, только свет не туши.
* * *
И Шуберт на воде, и Пушкин в черном теле,
и Лермонтова глаз, привыкший к темноте.
Я научился вам, блаженные качели,
слоняясь без ножа по призрачной черте.
Как будто я повис в общественной уборной
на длинном векторе, плеснувшем сгоряча.
Уже моя рука по локоть в жиже черной
и тонет до плеча…
* * *
В перспективу уходит указка
сквозь рубашку игольчатых карт,
сквозь дождя фехтовальную маску
и подпрыгнувший в небо асфальт.
Эти жесты, толченные в ступе,
метроном на чугунной плите,
чернозем, обнаглевший под лупой,
и сильней, чем резьба на шурупе, –
голубая резьба
на
винте.
В перспективу втыкается штекер,
напрягается кровь домино.
Под дождем пробегающий сеттер
на краю звукового кино.
Люстра. Самолет
Могла упасть, но все висит
непостижимая цистерна.
Хотели в центре водрузить,
но получилось не по центру.
Скуля, косит японский стиль.
Так молодого лейтенанта
на юте раздражает шпиль
и хворостина дуэлянта.
Как на посадке самолет,
когда, от слабости немея,
летит с хвостом, хоть не имеет
артикля в русском языке.
* * *
В. Высоцкому
Я заметил, что, сколько ни пью,
все равно выхожу из запоя,
Я заметил, что нас было двое.
Я еще постою на краю.
Можно выпрямить душу свою
в панихиде до волчьего воя.
По ошибке окликнул его я, —
а он уже, слава Богу, в раю.
Я заметил, что сколько ни пью —
В эпицентре гитарного боя
словно поле стоит силовое:
«Я еще постою на краю…»
Занавесить бы черным Байкал!
Придушить всю поэзию разом.
Человек, отравившийся газом,
над тобою стихов не читал.
Можно даже надставить струну,
но уже невозможно надставить
пустоту, если эту страну
на два дня невозможно оставить.
Можно бант завязать — на звезде.
И стихи напечатать любые.
Отражается небо в лесу, как в воде,
и деревья стоят голубые…
* * *
Сгорая, спирт похож на пионерку,
которая волнуется, когда
перед костром, сгорая со стыда,
завязывает галстук на примерку.
Сгорая, спирт напоминает речь
глухонемых, когда перед постелью
их разговор становится пастелью
и кончится, когда придется лечь.
Сгорая, спирт напоминает воду.
Сгорая, речь напоминает спирт.
Как вбитый гвоздь, ее создатель спит,
заподлицо вколоченный в свободу.
* *